Библиотека >> Успехи ясновидения (трактаты для а.)
Скачать 199.86 Кбайт Успехи ясновидения (трактаты для а.)
»
Апостол терпимости, как видим, недурно знал свою публику. Именно поэтому от всего сердца порицал пропаганду атеизма. Он предугадывал последствия: «Бедный и сильный атеист, уверенный в своей безнаказанности, будет глупцом, если не убьет вас, чтобы украсть ваши деньги. С этого момента все общественные связи будут порваны, тайные преступления заполонят землю, подобно стае саранчи, которая, будучи едва заметной поначалу, затем опустошает ваши поля. Чернь станет только разбойничьей ордой...» Тем не менее нового Бога для бедных Вольтер так и не выдумал — и распространял религию, какую исповедовал сам: беснуясь при мысли о Спасителе, он все же, как человек просвещенный, не мог себе представить мироздание без Творца. Насмехаясь над Крестом, он верил как бы в вечный двигатель, вращающий ярмарочную карусель. Эта гипотеза удовлетворительно истолковывала все факты — кроме зла и кроме страдания. Погрешность, в общем, терпимая для наблюдателя бесстрастного — то есть умеющего исполнить совет сэра Фрэнсиса Бэкона Веруламского: не оставлять заложников Судьбе, — а Вольтер умел, и не дорожил ничем, за исключением здоровья и богатства (в частности, как замечает Пушкин, «он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении других людей»). Но, почитая себя всех умнее, он был несчастлив, как все, и утешался только сознанием, что «не пожелал бы счастья, если бы ради него надо было стать дураком». И он тосковал, особенно сильно в старости, по неверной хотя бы надежде на иллюзию, будто жизнь содержит какой-то смысл, пусть совершенно непостижимый. В «Задиге» надежда эта высказана горячо, в «Кандиде» она совсем плоха, в «Простодушном» — умирает вместе с прекрасной Сент-Ив, и эта последняя повесть печальней Шекспировой — действительно, самая печальная на свете. Не странно ли, что ее создал циничный сочинитель «Орлеанской девственницы» (столь ценимой, к слову сказать, русскими декабристами)? Отражаясь одна в другой, обесчещенные героини поэмы и повести, обе — распутная и невинная, намечают судьбу и облик так называемой души автора — личной, бессмертной (что бы ни значили эти слова). ...Кое в чем Вольтер не сомневался: в могуществе печатного слова; и еще в том, что мир потихонечку с течением времени становится лучше. Вдруг это заблуждение, и маятник уже пошел обратно? Если даже и так, не Вольтер виноват. Он же нас предупредил, самый словоохотливый из литераторов, что не наше дело — рассуждать, для чего создано такое странное животное, как человек: наше дело — молчать; и возделывать свой сад — конечно, если удалось приватизировать участок. II. Против руссофобии Сомнительно, чтобы нашлось на свете существо, способное принять всерьез и одолеть без ослепительной скуки роман «Эмиль, или О воспитании». Руссо почитал это свое произведение самым значительным и ценным. В июле 1762 года оно казалось таким опасным, что тогдашние доносчики убедили тогдашних начальников эту книгу казнить огнем, автора — изгнанием. Что же мы видим, раскрыв «Эмиля» сегодня? Взрывчатая когда-то философия упакована в картонажную бесцветную беллетристику и проложена пышной пыльной ватой таких наставлений по педагогике, что они могли бы украсить советский учебник: «Девочкам не без основания дают или должны давать мало свободы, ибо, получив свободу, они ею злоупотребляют». Вот именно. И нелепо было бы ожидать большей глубины от педагогического романа, сочинитель которого в глаза не видывал ни единого из собственных детей: как известно, акушерка, приняв роды у Терезы Левассер, тотчас отвозила очередного младенца в воспитательный дом («не будучи в состоянии сам воспитывать своих детей и отдавая их на попечение общества, с тем, чтобы из них вышли рабочие и крестьяне, а не авантюристы и ловцы фортуны, я верил, что поступаю как гражданин и отец»). Люди, развязавшие Великую французскую революцию, черпали сознание своей правоты из трактата Руссо «Об общественном договоре». Эта книга описывала историческую реальность как поправимую ошибку, внушала желание перемен и отчасти предопределила их. Будущее, предсказанное ею, хоть и стало прошлым, но еще не кончилось, и трактат жжется до сих пор. Обоюдоострых афоризмов, собранных здесь, хватило бы и еще на одну революцию (а чего доброго — и на парочку контрреволюций в придачу). Но странно: вникая в этот прославленный трактат, вспоминаешь невольно — что хотите делайте — родной и постылый, как запах рыбьего жира, «материализм и эмпириокритицизм». Не слог, нет — какое же может быть сравненье, — а добродушно-презрительный взгляд на чужие мысли, возгонкой коих добываются собственные; и на всех этих бедолаг-предшественников, не способных угадать истину, взлететь к ней, — не смеющих подогнать условия задачи к нужному, желательному, единственно верному ответу. Невысокая себестоимость невыстраданных мнений незаметна за величавой осанкой. Вот подпущено, скажем, едкое словцо про Генриха IV — про того самого, что в католики пошел по расчету (политическому: «Париж стоит обедни») — беспримерная, действительно, беспринципность, — и неважно, что и сам-то великий гражданин, добродетельный Жан-Жак, тоже в свое время переменил религию, причем за сущие гроши (потом при удобном случае вернулся в лоно прежней). | ||
|