Библиотека >> От экономии ограниченной к всеобщей экономии
Скачать 31.79 Кбайт От экономии ограниченной к всеобщей экономии
Ведь смысл смысла, диалектика чувств (sens) и смысла (sens), чувственного и понятия, смысловое единство слова "смысл", к которому Гегель был столь внимателен, всегда связывалось с возможностью дискурсивного обозначения. Принося смысл в жертву, суверенность топит возможность дискурса: не просто каким-то перебоем, цезурой или раной внутри дискурса (абстрактная негативность), но вторгаясь через подобное отверстие, благодаря чему внезапно раскрываются предел дискурса и потусторонье абсолютного знания.
Конечно, Батай иногда противопоставляет "означающему дискурсу" поэтическую, экстатическую, сакральную речь ("Но интеллект, дискурсивное мышление Человека развились как функция рабского труда. Лишь сакральная, поэтическая речь, ограниченная планом бессильной красоты, сохраняла силу манифестации полной суверенности. Таким образом, жертвоприношение есть способ быть суверенным, автономным лишь в той мере, в какой оно не оформляется означающим дискурсом", l.c., p.40), но эта речь суверенности не есть какой-то другой дискурс, какая-то другая цепочка, разворачивающаяся рядом с означающим дискурсом. Есть только один дискурс, он является означающим, и Гегеля тут не обойти. Поэтика или экстатика есть то, что в любом дискурсе может раскрыться на абсолютную утрату его смысла, на основу и безосновность священного, бессмыслицы, незнания или игры, на утрату сознания, от которой он вновь приходит в чувство благодаря какому-то новому броску костей. Поэтика суверенности возвещается в "тот момент, когда поэзия отказывается от темы и от смысла" (MM, EI, p.239). Она возвещается только в этом отказе, потому что, преданная в таком случае "игре без правил", поэзия больше чем когда-либо рискует быть прирученной, "подчиненной". Это собственно современный риск. Чтобы уклониться от него, поэзия должна "сопровождаться неким утверждением суверенности", "дающим" (как выражается Батай в одной замечательной и совершенно несостоятельной формуле, которая могла бы послужить заголовком к всему тому, что мы пытаемся собрать здесь воедино, в качестве формы и пытки его письма) "комментарий к своему отсутствию смысла". Без этого поэзия в худшем случае была бы подчинена, в лучшем случае - "помещена (inseree)". Потому что тогда "смех, опьянение, жертвоприношение и поэзия, сам эротизм продолжают автономно существовать в запасе, помещенные в некую сферу точно дети в какой- нибудь дом. Это низшие суверены, ограниченные своими пределами и не могущие оспаривать империю деятельности" (там же). Именно в этом промежутке между подчинением, помещением и суверенностью и следовало бы исследовать соотношения между литературой и революцией как Батай мыслил их себе в ходе своего разъяснения с сюрреализмом. Явная двусмысленность его суждений относительно поэзии охватывается конфигурацией этих трех понятий. Поэтический образ не является подчиненным в той мере, в какой он "ведет от известного к неизвестному"; но поэзия есть "почти целиком падшая поэзия", поскольку она удерживает при себе - чтобы самой удержаться в них - метафоры, которые определенно были взяты ею из "рабской сферы", но которым тотчас же "было отказано во внутреннем разрушении, представляющем собой доступ к неизвестному". "Прискорбно не обладать ничем, кроме руин, но это уже не означает не обладать ничем: это означает одной рукой удерживать то, то отдает другая (8)": все еще гегелевская операция. Будучи манифестацией смысла, дискурс, следовательно, есть утрата суверенности. Рабство, таким образом, есть не что иное, как желание смысла: положение, с которым смешивается вся история философии, положение, определяющее труд как смысл смысла, а техне - как развертывание истины; положение, которое мощно концентрируется в гегелевском моменте и которое Батай, идя по стопам Ницше, хотел довести до разоблачающего его суть изложения, чье изобличение он хотел вырвать на безосновности немыслимой бессмыслицы, выставив его, наконец, на кон в какой-то крупной - высшей - игре. Мелкая, низшая игра состоит в том, чтобы все еще приписывать отсутствию смысла в дискурсе некий смысл (9). Два письма "Эти суждения должны были бы привести к молчанию, а я пишу. Это вовсе не парадокс." (EI, p.89). Но мы должны говорить. "Неадекватность всякой речи... по крайней мере, должна быть высказана" (C) для того, чтобы сохранить суверенность, т.е. некоторым образом потерять ее, чтобы оставить еще в запасе возможность если не смысла ее, то ее бессмыслицы, чтобы этим невозможным "комментарием" отличить последнюю от всякой негативности. Нужно найти такую речь, которая хранит молчание. Необходимость невозможного: высказать в языке - рабства - то, что не является рабским. "То, что не является рабским, непроизносимо... Идея молчания (это самое недоступное) обезоруживает. Я не могу говорить об отсутствии смысла, не наделяя его при этом каким-то смыслом, которым оно не обладает. Молчание нарушается - потому что я заговорил. История всегда завершается каким-нибудь лама савахфани, вопиющем о нашем бессилии умолкнуть: я должен наделять смыслом то, что его не имеет: в конечном счете, бытие даровано нам как невозможное!" (MM, EI, p. | ||
|