Библиотека >> От экономии ограниченной к всеобщей экономии
Скачать 31.79 Кбайт От экономии ограниченной к всеобщей экономии
1. В целой группе текстов суверенный отказ от признания предписывает изглаживание написанного. Например, поэтического письма как письма низшего: "Это жертвоприношение разума по виду является воображаемым, у него нет ни каких-то кровавых последствий, ни чего-либо аналогичного. Тем не менее, оно отличается от поэзии тем, что является тотальным, не оставляет в запасе никакого наслаждения, кроме как через произвольное скольжение, которое невозможно задержать, или через самозабвенный смех. Если поcле него что-либо случайно и выживает, то эта жизнь не помнит себя, как полевой цветок после жатвы. Это странное жертвоприношение, предполагающее последнюю стадию мегаломании - мы чувствуем, что становимся Богом, - имеет, однако, обычные последствия в том случае, если наслаждение в результате скольжения ускользает, а мегаломания не истребляется вся целиком: тогда мы по-прежнему обречены стремиться к тому, чтобы нас "признали", хотеть стать Богом для толпы; благоприятное условие для помешательства, но не для чего большего... Если идти до конца, то следует изгладить самого себя, самоустраниться, 2. Но есть и суверенное письмо, которое, напротив, должно оборвать рабское сообщничество речи и смысла. "Я пишу для того, чтобы аннулировать в себе самом игру подчиненных операций" (MM, EI, p.242). Выставление на кон в игре, выходящей за рамки господства, есть, таким образом, пространство письма, и оно разыгрывается между низшим письмом и письмом высшим, причем оба они игнорируются господином, последнее больше, чем первое, высшая игра больше, чем низшая ("Для господина игра была ничем - ни низшей, ни высшей", C.) Почему это единственное пространство письма? Суверенность абсолютна тогда, когда она отрешается от всякого отношения и пребывает во мраке тайны. Континуум суверенной операции имеет своей стихией эту ночь тайного различия. Мы ничего бы тут не поняли, если бы сочли, что между этими двумя требованиями [континуума и различия] налицо какое-то противоречие. Сказать по правде, мы поняли бы лишь то, что понимается в логике философского господства: для которой, напротив, требуется примирить желание признания, нарушение тайны, дискурс, сотрудничество и т.д. с прерывностью, артикуляцией, негативностью. Оппозиция непрерывного и прерывного неустанно смещается от Гегеля к Батаю. Но это смещение не в силах преобразить ядро предикатов. Все связываемые с суверенностью атрибуты заимствованы из (гегелевской) логики господства. Мы не можем - Батай не мог и не должен был - располагать никаким другим понятием и даже никаким другим знаком, никаким другим единством слова и смысла. Уже сам знак "суверенность" в своем противопоставлении рабству происходит из тех же запасов, что и знак "господство". Если взять его вне сферы его функционирования, то окажется, что ничто не отличает его от "господства". Мы даже могли бы вычленить в тексте Батая целую зону, в которой суверенность остается в рамках классической философии субъекта и, что самое важное, - того волюнтаризма9, который, как показал Хайдеггер, еще у Гегеля и Ницше смешивался с сущностью метафизики. Поскольку пространство, отделяющее друг от друга логику господства и нелогику - если угодно - суверенности, не может и не должно вписываться в ядро самого понятия (так как здесь открывается, что никакого смыслового ядра, никакого понятийного атома не существует, что понятие, напротив, производится в ткани различий), оно должно быть вписано в цепочку или механизм некоторого письма. Это письмо - высшее - будет называться письмом, потому что оно выходит за пределы логоса (логоса смысла, господства, присутствия и т.д.). В этом письме - том, что ищет Батай, - те же самые понятия, с виду оставшиеся неизменными, поражаются - какими бы непоколебимыми они ни казались - утратой смысла, к которой они скользят и тем самым без всякой меры разрушают самих себя. Закрывать глаза на это строго необходимое выпадение в осадок, это безжалостное жертвоприношение философских понятий, продолжать читать текст Батая, исследовать его и судить о нем изнутри "означающего дискурса" - это, может быть, и означает понять в нем кое- что, но уж наверняка не означает читать его. (...) В отличие от логики, как она понимается в ее классическом понятии, в отличие даже от гегелевской Книги, которую сделал своей темой Кожев, письмо Батая - в качестве высшего - не терпит различия между формой и содержанием. Это и делает его письмом, потому и востребуется оно суверенностью. Это письмо (оно дает нам пример, который нас здесь интересует, хотя он и не нацелен на то, чтобы чему-то научить) складывается, чтобы выстроить цепочку классических понятий - в той мере, в какой те неизбежны ("Я не мог избежать выражения своей мысли на философский манер. Однако я не обращаюсь к философам", MM), - таким образом, что благодаря известному выверту они по видимости подчиняются своему привычному закону, но при этом в какой-то точке соотносятся с моментом суверенности, с абсолютной утратой своего смысла, растратой, не оставляющей ничего в запасе, с тем, что может быть отныне названо негативностью или утратой смысла лишь на их философской стороне: с бессмыслицей, стало быть, которая находится по ту сторону абсолютного смысла, по ту сторону замкнутого пространства или горизонта абсолютного знания. | ||
|