Как становятся самим собой (Ecce Homo).
После путешествия, полного
случайностей и даже опасности для жизни в
залитом водою Комо, которого я достиг лишь
глубокой ночью, я прибыл 21-го днём в Турин, моё доказанное
место, мою резиденцию отныне. Я снял ту самую
квартиру, которую занимал весною, на via Carlo Alberto 6,
III против колоссального palazzo Carignano, где родился
Vittorio Emanuele, с видом на piazza Carlo Alberto и за ним далее на
страну холмов. Не колеблясь и не давая ни на
минуту отвлечь себя, вернулся я к работе:
оставалось ещё написать последнюю четверть
произведения. 30 сентября день великой победы;
седьмой день; отдых Бога на берегах По. В тот же
день написал я ещё предисловие к «Сумеркам
идолов», корректура их печатных листов была моим
отдыхом в сентябре. — Я никогда не переживал
такой осени, даже никогда не считал что-нибудь
подобное возможным на земле — Клод Лоррен,
продуманный в бесконечное, каждый день — день
равного беспредельного совершенства. —
КАЗУС ВАГНЕР
Проблема музыканта
Чтобы отнестись справедливо к этому сочинению,
надо страдать от судьбы музыки как от открытой
раны. Отчего страдаю я, страдая от судьбы
музыки? — Оттого, что музыка лишена своего
миропрославляющего, утверждающего характера, —
оттого, что она сделалась музыкой decadence и уже
перестала быть свирелью Диониса... Но если
кто-нибудь, подобно мне, чувствует в деле музыки собственное
дело, историю собственных страданий, то он
найдёт это сочинение всё ещё слишком
снисходительным, слишком мягким. Быть весёлым в
таких случаях и добродушно высмеивать попутно
самого себя — ridendo dicere severum, — где verum dicere
оправдало бы всякую суровость, — это сама
гуманность. Кто собственно сомневается в том, что
я, как старый артиллерист, могу выкатить против
Вагнера моё тяжёлое орудие? — Всё
решительное в этом деле я оставил при себе — я
любил Вагнера. — Впрочем, в смысле и на пути моей
задачи лежит нападение на более тонкого
«незнакомца», которого другой не легко разгадает
— о, мне предстоит открыть ещё совсем иных
«незнакомцев», чем какого-то Калиостро музыки, —
и конечно же более сильное нападение на
становящуюся в духовном отношении всё более и
более трусливой и бедной инстинктами, всё более и
более делающуюся почтенной немецкую нацию,
которая с завидным аппетитом продолжает
питаться противоположностями и без расстройства
желудка проглатывает «веру» вместе с научностью,
«христианскую любовь» вместе с антисемитизмом,
волю к власти (к «Империи») вместе с evangile des humbles...
Это безучастие среди противоположностей! Эта
пищеварительная нейтральность и это
«бескорыстие»! Этот здравый смысл немецкого нёба,
которое всему даёт равные права, — которое всё
находит вкусным... Без всякого сомнения, немцы —
идеалисты... Когда я в последний раз посетил
Германию, я нашёл немецкий вкус озабоченным
предоставлением равных прав Вагнеру и трубачу из
Зэкингена; я сам был свидетелем того, как в
Лейпциге, в честь самого настоящего и самого
немецкого музыканта в старом смысле слова, а не
только в смысле имперского немца, мейстера Генриха
Шютца, был основан ферейн Листа с целью
развития и распространения извилистой
церковной музыки... Без всякого сомнения, немцы —
идеалисты...
2
Но здесь ничто не должно помешать мне стать
грубым и сказать немцам несколько жёстких истин: кто
сделает это кроме меня? — Я говорю об их
непристойности in historicis. Немецкие историки не
только утратили широкий взгляд на ход, на
ценности культуры, но все они являются шутами
политики (или церкви): они даже подвергают
остракизму этот широкий взгляд. Надо прежде
всего быть «немцем», «расой», тогда уже можно
принимать решения о всех ценностях и
не-ценностях in historicis — устанавливать их...
«Немецкое» есть аргумент, «Deutschland, Deutschland uber alles»
есть принцип, германцы суть «нравственный
миропорядок» в истории; по отношению к imperium Romanum
— носители свободы, по отношению к
восемнадцатому столетию — реставраторы морали,
«категорического императива»... Существует
имперская немецкая историография, я боюсь, что
существует даже антисемитская, — существует придворная
историография, и господину фон Трейчке не
стыдно... Недавно, в качестве «истины», обошло все
немецкие газеты идиотское мнение in historicis, тезис,
к счастью, усопшего эстетического шваба Фишера, с
которым должен-де согласиться всякий немец:
«Ренессанс и Реформация вместе образуют одно
целое — эстетическое возрождение и
нравственное возрождение». — При таких тезисах
моё терпение приходит к концу, и я испытываю
желание, я чувствую это даже как обязанность —
сказать наконец немцам, что у них уже лежит на
совести.